– А ты вот покричи, так я тебе и шею накостыляю, – спокойно ответил Харитон Артемьич и для большей убедительности засучил рукава ситцевой рубашки. – Ну-ка, иди сюды. Распатроню в лучшем виде.
– Да ты с кем говоришь-то, седая борода? – орал Полуянов.
– Нет, ты с кем говоришь? – орал Харитон Артемьич, входя в азарт.
– Газетчик проклятый!.. Прохвост!
Это было уже слишком. Харитон Артемьич ринулся во двор, а со двора на улицу, на ходу подбирая полы развевавшегося халата. Ему ужасно хотелось вздуть ругавшегося бродягу. На крик в окнах нижнего этажа показались улыбавшиеся лица наборщиков, а из верхнего смотрели доктор Кочетов, Устенька и сам «греческий язык».
– Здравствуй, тестюшка, – проговорил Полуянов, протягивая руку. – Попа и в рогоже узнают, а ты родного зятя не узнал…
– Тьфу!.. Да ты откудова взялся-то?
– Где был, там ничего не осталось.
Старики расцеловались тут же на улице, и дальше все пошло уже честь честью. Гость был проведен в комнату Харитона Артемьича, стряпка Аграфена бросилась ставить самовар, поднялась радостная суета, как при покойной Анфусе Гавриловне.
– Ох, горюшко наше объявилось! – причитала Аграфена, раздувая самовар.
– Вот чему не потеряться-то! Кабы голубушка Анфуса-то Гавриловна была жива!
Все мысли и чувства Аграфены сосредоточивались теперь в прошлом, на том блаженном времени, когда была жива «сама» и дом стоял полною чашей. Не стало «самой» – и все пошло прахом. Вон какой зять-то выворотился с поселенья. А все-таки зять, из своего роду-племени тоже не выкинешь. Аграфена являлась живою летописью малыгинской семьи и свято блюла все, что до нее касалось. Появление Полуянова с особенною яркостью подняло все воспоминания, и Аграфена успела, ставя самовар, всплакнуть раз пять.
Весь дом волновался. Наборщики в типографии, служащие в конторе и библиотеке, – все только и говорили о Полуянове. Зачем он пришел оборванцем в Заполье? Что он замышляет? Как к нему отнесутся бывшие закадычные приятели? Что будет делать Харитина Харитоновна? Одним словом, целый ряд самых жгучих вопросов.
А Полуянов сидел в комнате Харитона Артемьича и как ни в чем не бывало пил чай стакан за стаканом.
– Ну, брат, удивил! – говорил Харитон Артемьич, хлопая его по плечу. – Придумать, так не придумать такого патрета… да-а!.. И угораздило тебя, Илья Фирсыч!
– Чему же ты удивляешься? Сам не лучше меня.
– Ох, не лучше! И не говори, зятюшка. Ах, что со мной сделали зятья!.. Разорвать их всех мало!
– А вот погодите, тятенька, мы их всех подтянем.
– Подтянем?
– Еще как!
– Ты законы-то не забыл, Илья Фирсыч?.. Без тебя-то много новых законов объявилось… земство… библиотека… газета…
– Ну, закон-то один, а это так… Одним словом, подтянем.
– Мне бы, главное, зятьев всех в бараний рог согнуть, а в первую голову проклятого писаря. Он меня подвел с духовной… и ведь как подвел, пес! Вот так же, как ты, все наговаривал: «тятенька… тятенька»… Вот тебе и тятенька!.. И как они меня ловко на обе ноги обули!.. Чисто обделали – все равно, как яичко облупили.
– Ничего, мы доберемся… Скажем, что духовная была подложная.
– Н-но-о?
– Только и всего.
– А в Сибирь нельзя сослать всех зятьев зараз?
– Ну, Сибирь, это другое. Подтянуть можно, а относительно Сибири совсем другой разговор.
Эта беседа с Полуяновым сразу подняла всю энергию Харитона Артемьича. Он бегал по комнате, размахивал руками и дико хохотал. Несколько раз Полуянову приходилось защищаться от его объятий.
– Подтянем, Илья Фирсыч? Ха-ха! Отцом родным будешь. Озолочу… Истинно господь прислал тебя ко мне. Ведь вконец я захудал. Зятья-то на мои денежки живут да радуются, а я в забвенном виде. Они радуются, а мы их по шапке… Ха-ха!.. Есть и на зятьев закон?
– Для всего есть свой закон.
– Отец!.. В ножки поклонюсь!.. А жида Ечкина тоже подтянем? и Шахму?
– Этих-то уж совсем просто, Харитон Артемьич. Все дело как на ладони.
– Главное, чтобы все по закону… Катай их законом… И жида, и писаря, и немца Полуштофа, и Галактиона – всех валяй!.. Ты живи у меня, – ну, вместе и будем орудовать.
– Конечно, вместе. Я-то проклятого попа буду добывать… В порошок его изотру!
Старики заперлись в своей комнате и проговорили долго за полночь. В типографии было слышно, как хохотал Харитон Артемьич, и стряпка Аграфена со страхом крестилась.
– Никак рехнулся наш Харитон Артемьич от радости… Ох, владычица скорбящая, помилуй нас!
Все жаждали еще раз посмотреть на Полуянова, но он так и не показался.
На другой день Полуянов проснулся очень рано и отправился к заутрене. Харитон Артемьич едва дождался его, сидя за самоваром.
– Уж я думал, что ты совсем ушел, Илья Фирсыч… Даже испугался.
– Не беспокойся, никуда не уйду… Помолиться богу сходил, с попом поговорил, потом старика Нагибина встретил.
– Кощей проклятый!
– Потом, иду это по улице, как шарахнется мимо рысак… Чуть-чуть не задавил. Смотрю, Мышников катит.
– Вот, вот… Он у нас раздулся, как клещ в собачьем ухе. Всех зорит.
– Потом встретил Луковникова с дочерью. Старик-то что-то на одну ногу припадает… А дочь совсем большая.
– Тоже плох и Тарас Семеныч. Того гляди, и совсем скапутится. Завяз он с своею вальцовою мельницей.
Харитон Артемьич страшно боялся, чтобы Полуянов не передумал за ночь, – мало ли что говорится под пьяную руку. Но Полуянов понял его тайную мысль и успокоил одним словом:
– Подтянем!
III
Устенька Луковникова жила сейчас у отца. Она простилась с гостеприимным домом Стабровских еще в прошлом году. Ей очень тяжело было расставаться с этою семьей, но отец быстро старился и скучал без нее. Сцена прощания вышла самая трогательная, а мисс Дудль убежала к себе в комнату, заперлась на ключ и ни за что не хотела выйти.
– Мы все так сжились с тобой, – говорил Стабровский, обнимая Устеньку.
– Я по крайней мере смотрю на тебя и думаю о тебе, как о родной дочери. Даже как-то странно представить, что вдруг тебя не будет у нас.
– Ведь я попрежнему буду бывать у вас каждый день, Болеслав Брониславич, – точно оправдывалась Устенька. – И потом я столько обязана всем вам… Сейчас, право, даже не сумею всего высказать.
Они просидели целый вечер в кабинете Стабровского. Старик сильно волновался и несколько раз отвертывался к окну, чтобы скрыть слезы.
– Вот уж вы совсем большие, взрослые девушки, – говорил он с грустною нотой в голосе. – Я часто думаю о вас, и мне делается страшно.
– Чего же бояться, папа? – удивлялась Дидя. – Под старость ты делаешься сентиментальным.
– Чего я боюсь? Всего боюсь, детки… Трудно прожить жизнь, особенно русской женщине. Вот я и думаю о вас… что вас будет интересовать в жизни, с какими людьми вы встретитесь… Сейчас мы еще не поймем друг друга.
Стабровский действительно любил Устеньку по-отцовски и сейчас невольно сравнивал ее с Дидей, сухой, выдержанной и насмешливой. У Диди не было сердца, как уверяла мисс Дудль, и Стабровский раньше смеялся над этою институтскою фразой, а теперь невольно должен был с ней согласиться. Взять хоть настоящий случай. Устенька прожила у них в доме почти восемь лет, сроднилась со всеми, и на прощанье у Диди не нашлось ничего ей сказать, кроме насмешки.
– Папа, будем смотреть на вещи прямо, – объясняла она отцу при Устеньке. – Я даже завидую Устеньке… Будет она жить пока у отца, потом приедет с ярмарки купец и возьмет ее замуж. Одна свадьба чего стоит: все будут веселиться, пить, а молодых заставят целоваться.
Устенька густо покраснела и ничего не ответила, а Стабровский вспылил, – это был, кажется, еще первый случай, что он рассердился на свою Дидю.
– Да, она идет к своим, – заговорил он, делая широкий жест. – Это законное стремление. Птенчик оперился, вырос и прибивается к своей стае… А вот ты этого не понимаешь, Дидя, что есть свои и что есть мертвая тяга к общему делу. О, как я это ценю!.. Мы во многом не согласимся с Устенькой, за многое она отнесется ко мне критически, может быть, даже строго осудит, но я понимаю ее теперешнее настроение, хорошее, светлое, доброе… Устенька, я понимаю больше, чем ты думаешь, хотя многого и не могу сейчас высказать. Иди, славяночка, к своим и ничего не бойся… Великая будущность перед русскою женщиной и великая, счастливая работа. Дай я тебя благословлю.